Свидетель последнего часа - Александр Фрост
— Чародей в углу стоял.
— Он что-нибудь делал?
— Он в самом конце делал, — сказала сиделка. — Когда уж перо давали. Он тогда подошёл, руку над ним подержал и говорит: в разуме.
Дома Дуняша читала вслух объявление о торгах, водя пальцем, и на слове «недвижимое» застряла.
— Это как?
— Это то, что нельзя унести.
— Дом?
— Дом. Земля. Лабаз.
Она подумала.
— А деньги?
— Деньги движимое.
— Значит, — сказала Дуняша, — дом надёжнее.
Ремизов посмотрел на неё поверх бумаг.
— Отчего?
— Так его же не унесёшь, — объяснила она терпеливо, как объясняют бестолковому. — Деньги украдут и всё. А дом стоит, и все видят, что он стоит, и чей он — тоже видят.
Степанида у печи хмыкнула.
— Ты слышал? — сказала она. — Девять лет.
Ремизов отложил перо.
Он сидел и думал о том, что за два года выучил в этом городе одну вещь и сегодня услышал её от ребёнка: всё, что можно унести, унесут, а останется то, что записано и стоит на виду.
— Дуняша.
— Что?
— Читай дальше. Со слова «недвижимое».
— Вот оно, — сказал Ремизов.
Он расхаживал по управе, и Кулага следил за ним глазами.
— Обряд удостоверяет разум в тот час, когда его производят. Не раньше и не позже. Значит, чародей смотрит на человека в ту минуту, когда тому дают перо.
— И?
— И человек в эту минуту в разуме, — сказал Ремизов. — Он проснулся, ему дали перо, он подписал. Он совершенно в разуме. Он просто не слышал, что читали.
Кулага очень медленно снял очки.
— Стало быть, свидетельство верно.
— Свидетельство верно, — сказал Ремизов. — Всё верно. И бумага верна, и понятые не лгут, и стряпчий читал вслух.
— И суд примет.
— И суд примет, — сказал Ремизов. — Тихомир Спиридонович, тут не подлог. Тут щель между двумя правдами, и в эту щель за полгода ушло сто девяносто четыре тысячи рублей.
Гринька, писавший всё это, поднял голову.
— Ваше высокородие. А ведь Верещага это тоже понял.
— Понял.
— Он поэтому и дописал: «спросить в Гильдии».
— Он поэтому и дописал, — сказал Ремизов. — Он двадцать три раза подержал руку над стариком, сказал «в разуме» и взял двадцать пять рублей. А на двадцать четвёртый задумался, что именно он удостоверяет.
— Второй лист, — сказал Кулага.
— Что?
— «Спросить у Ланского про второй лист», — процитировал подьячий. — Мы это до сих пор не разобрали, Андрей Ильич. Мы разобрали, отчего он задумался. А про второй лист не разобрали.
Ремизов остановился.
— Духовная Сушкова во скольких листах?
Гринька полез в копию.
— В двух, — сказал он. — Первый лист — кому и что. Второй — подписи, понятые, дата.
— А у остальных четверых?
Писец рылся минут пять.
— Тоже в двух, — сказал он. — У всех в двух.
— А у прочих двадцати шести?
Он рылся ещё дольше.
— В одном, — сказал Гринька медленно. — Ваше высокородие, у прочих в одном. Там всё на одном листе: и кому, и подписи.
Ремизов подошёл к столу и посмотрел на копию.
— Гринька. Отчего бумагу пишут на двух листах?
— Оттого, что на одном не помещается.
— А если помещается?
Писец смотрел на копию.
— Тогда ни отчего, — сказал он.
— Тогда затем, — сказал Ремизов, — что первый лист можно заменить.
Кулага положил трубку.
— Погодите, — сказал он. — Подпись-то на втором.
— На втором.
— Стало быть, старик подписал второй лист. А первый, где «кому и что», он не подписывал вовсе.
— Не подписывал, — сказал Ремизов. — Его подписывать не требуется. По уложению духовная подписывается в конце.
— И понятые тоже на втором.
— И понятые на втором.
Подьячий очень медленно откинулся на спинку.
— Тридцать два года, — сказал он. — Тридцать два года я эти бумаги вижу и ни разу не подумал.
— Никто не подумал, — сказал Ремизов. — Оттого что при живом человеке первый лист незачем менять: он завтра прочтёт и закричит.
— А при умирающем?
— А при умирающем завтра не наступит, — сказал Ремизов.
Гринька сидел с пером в руке и не писал.
— Ваше высокородие, — сказал он. — А доказать это можно?
Ремизов долго молчал.
— Нет, — сказал он. — Оба листа настоящие, чернила одни, бумага одна, писаны одной рукой в один день. Тут нечего доказывать.
— Тогда что мы делаем?
— Мы ищем не подлог, — сказал Ремизов. — Мы ищем первый лист, который выбросили.
— Так его сожгли давно.
— Один сожгли, — сказал Ремизов. — А их пять.
Глава 38
Мещанка Тихонова оказалась единственной удачей за три недели и не удачей вовсе.
Она была глуха, но не дремала. Она попросила прочесть ещё раз. Потом попросила дать ей в руки. Потом отказалась подписывать и велела стряпчему уходить.
Сиделка это помнила и подтвердила.
— Что она сказала?
— Она сказала: «Я не глазами глухая», — передала сиделка. — А он ей: «Марья Афанасьевна, тут всё по вашей воле». А она: «Так дай почитаю».
— И он дал?
— Дал, — сказала сиделка. — Она читала, читала, а потом говорит: «Ступай, батюшка».
— Она сказала, что там было?
— Не сказала. Она вообще мало говорила.
— Она жаловалась кому-нибудь?
— Кому? — удивилась сиделка. — Она одна жила.
— Это ничего, — сказал Кулага.
— Это первый человек, который прочёл первый лист и отказался подписывать.
— И умер через неделю своей смертью, никому ничего не сказав, — сказал подьячий. — Андрей Ильич, вы понимаете, что мы имеем? Мы имеем старуху, которая не захотела подписать бумагу. Это, простите, не преступление, это её право.
Ремизов молчал.
— И у нас нет ни одного первого листа, — продолжал Кулага. — И не будет. Их пять, и они сгорели пять раз в пяти печах.
Ланского вызвали в управу двадцать девятого июля, и он приехал через час, с портфелем и без всякого беспокойства.
— Евстафий Модестович. Отчего духовные Сушкова, Пасынкова, Дроздовой, Ошанина и Кузовлева написаны на двух листах, а прочие двадцать