Ювелиръ. 1812. Война - Виктор Гросов
Толстой сдержал смешок, отвернувшись в сторону.
Вокруг нас уже незаметно сгустилась толпа сочувствующих. Один старательно перематывал веревку, второй сосредоточенно ковырял землю сапогом — классическая картина «мы тут просто мимо проходили». Толстой быстро сориентировался.
— А ну брысь по местам! — рявкнул он.
Толпа неохотно рассосалась. Пахомов понизил голос:
— По третьему стволу какие будут указания?
— Захватишь, принесешь мне после отбоя. Покопаюсь в редукторе, посмотрю что там. Молодняку объясни, что эта деталь самая важная в механизме, а то небрежно слишком к нему относятся.
— До них на пальцах туго доходит.
— Тогда вбивай через мозоли. Десяток повторений вхолостую вправляют мозги лучше шального выстрела. И еще. Любителей пощелкать механизмом ради забавы гони таскать доски и копать землю.
Пахомов мстительно потер ладони.
— Устроим. У меня с утра аж трое таких нарисовалось.
— Вот и обеспечь их физическим трудом. Но не переусердствуй, у нас все же отборные стрелки, скучают по любимому делу, понимаю.
Толстой строго свел брови:
— И без обид. Про машины и так треплются сверх меры. Про ружья пока тихо — пусть так и остается.
Козырнув, Пахомов умчался к своим. Мы с Толстым не спеша двинулись вдоль навесов. За спиной уже шелестели приглушенные голоса: «…не признал…». Следом донесся сдавленный смешок.
— Не кипятись, — бросил Толстой.
— Было бы из-за чего. Я бы и сам себя в зеркале не опознал. Да и полезно иногда послушать, по какому адресу тебя посылают искать собственные подчиненные.
— Ничего, привыкнут.
— Главное, чтобы под пулями не растерялись.
Миновали навесы. Кипела обычная лагерная суета. Звенели молотки, ругались водоносы. Люди готовились к скорой крови и одновременно зубоскалили над тем, как Саламандра влез в казенную шкуру.
Я инстинктивно дернул воротник. Толстой покосился с насмешкой:
— Опять?
— Ткань кусается.
— Врешь. Статус давит.
Граф тихо загоготал.
— Называй как хочешь, чесаться от этого меньше не перестает.
— Терпи. К вечеру Пахомов начнет козырять перед тобой за двадцать шагов.
— Если снова не пошлет гонца к моей палатке.
Мы хохотнули.
К вечеру воротник все же натер шею, а правый рукав превратился в моего кровного врага. За день меня успели принять за ревизора из штаба, за молодого адъютанта при Толстом и один раз даже за писаря. Последнее ударило по самолюбию, наш писарь таскал мундир с куда большим достоинством.
У навеса, ругаясь сквозь зубы, я в сотый раз пытался приструнить манжету, впивавшуюся в запястье. Толстой, нарисовавшись сбоку, понаблюдал за этой пантомимой и скомандовал:
— Григорий Пантелеевич, оставь руку в покое.
— Она мешает.
— Она мешает тебе с рождения, просто раньше повода не было заметить. Пойдем-ка, поправлю.
Он отконвоировал меня к стене сарая. Отсюда нас видели только часовой да пара казаков у коновязи. Солнце лениво ползло к лесу, от полевых кухонь потянуло кашей с дымком. Наступил скоротечный вечерний час, когда суета стихает.
Оглядев меня взглядом от сапог до макушки, Федор Иванович выдал тоном заботливого отца:
— Форма на тебе, брат, сидит как на корове седло.
— Отличный комплимент.
— Я по-дружески. Корова — животное полезное, спору нет, но седло на ней смотрится не очень. Встань ровно.
Я вытянулся.
— Так?
— Расслабь плечи. Подбородок выше. Живот не выпячивай, он пока присягу не принимал. И дыши ровнее.
— Я и дышу.
— Ты пыхтишь, как твой движитель с «Авроры» на испытаниях. Того и гляди в обморок рухнешь.
Он двумя скупыми движениями одернул на мне ремень.
— Держи его здесь. Спустишь ниже — станешь похож на лавочника с тесаком. Задерешь выше — дышать перестанешь. И не подтягивай так. Ты саблю тащишь так, будто она пуд весит.
— Я ее чую каждым шагом.
— Потому что воюешь с ней. И оторви, наконец, ладонь от эфеса. Хватаешься за него после каждого слова. Еще и трость успеваешь держать.
Я послушно опустил руку.
— Так сойдет?
— Во всяком случае, исчезло ощущение, что ты сейчас зарубишь собственный воротник.
От коновязи донеслось сдавленное фырканье. Толстой лишь скосил глаза, и казак немедленно набросился на подпругу с таким остервенением, словно от ее натяжения зависел исход войны.
— И шею чесать перестань, — продолжил экзекуцию Федор Иванович. — Саднит?
— Не то слово.
— У всех саднит. Разница в том, что один стискивает зубы, а другой каждые пять минут устраивает показательные выступления перед подчиненными. Твои орлы и так сегодня надорвали животы, не подкидывай им бесплатных развлечений.
— То есть, страдать молча?
— Вот, понял наконец-то. Это главый навык офицера.
Он бесцеремонно выдернул из-за моего пояса перчатки и всучил их мне в левую руку.
— Так не носят. Снял — держи спокойно. Слушаешь доклад — руки по швам. Отвечаешь поворачиваясь всем корпусом. А ты у навеса так крутанулся…
Он махнул рукой разочарованно. Да, не быть ювелиру солдатом, благо и не планировал. Но идейку мою надо воплотить в жизнь обязательно, Я непроизвольно улыбнулся. Ага, Карфаген, должен быть разрушен.
— Федор Иванович, — я оперся на трость, — из меня строевой офицер — как из пушки балалайка.
— А я из тебя парадного гвардейца и не строгаю. Мне нужно, чтобы ты рядом с Отрядом смотрелся человеком на своем месте. Остальное оставь столичным франтам.
— То есть, главное не путаться в собственных ремнях?
— Для первого дня — выдающийся результат. Дальше нарастим. Воротник не трогать. Ремень руками не искать. Докладчика не перебивать. И рядом со мной держись уверенно, а не прячься за спину.
— Я не прячусь.
— К «Авроре» ты прешь как вол, а к людям в сукне подходишь боком.
Я с тоской покосился на злосчастный рукав. Сдержался. Толстой удовлетворенно кивнул.
Совсем скоро людям станет плевать, как я держу перчатки. Им придется решать, можно ли тащить ко мне раненых. И если они увидят растерянного гражданского, воюющего с собственным рукавом — мы потеряем драгоценное время.
Я расправил плечи, как он учил, отодвинул руку от воротника. Чуда не произошло. Дико хотелось сорвать все это и влезть в родную одёжу. Зато во взгляде Толстого появилось одобрение.
— Вот, — резюмировал он. — На людях показываться можно.
— Премного благодарен.
— Для дебюта сойдет, постарайся не испортить впечатление.
Двинулись к навесам. Я героически терпел зуд в шее. Толстой это видел и довольно ухмылялся. Строевика из меня