Погрешность. Том 3 - Гарри Санн
Влас молчит. Смотрит на Вейна, на Ставра, на кожи. Потом отворачивается и идёт обратно к кибитке, медленно, держась за борт, и, уже залезая, достаёт свою книгу.
Вейн споро отвешивает. Мешок за мешком, и Ставр считает вслух, и Стеша считает рядом с ним, шёпотом, и, когда они сходятся, Стеша кивает Ставру, и Ставр кивает Вейну.
Потом Ставр подходит к нашей телеге с охапкой кож.
— Вам, — говорит он. — Каждому. От деревни.
Кира берёт свою и сразу накидывает на Зорика, и тот радостно заворачивается весь в нее, прячась внутрь с головой. Грач берёт молча и кладёт под себя, на передок. Я свою держу на коленях, как держал летом первую, и думаю, что мне ночами всегда будет тепло и мягко.
Ночуем за Глухой Водой, у тракта, где лес отступает и остаётся поляна с чёрным кругом старого кострища. Латники ставят телеги в ряд, распрягают, Гордей обходит коней. Кира разводит огонь, Грач носит хворост, а Зорик садится на свою новую кожу и заворачивается в нее полностью, так и ходит в ней, будто кто-то может отнять.
К ночи холодает. Сырость поднимается от земли, и все жмутся к огню. Влас сидит ближе всех, на сложенной вдвое попоне, в шубе до самых ушей, и на коленях у него лежит доска. Он расставляет фигуры, двигает белую пешку, потом чёрную, потом снова белую. Играет сам с собой. Делает ход и долго смотрит, а потом отвечает себе, но уже без интереса.
— Купец, — зовёт он, не поднимая головы.
— Меня вы уж всего обыграли, господин, — говорит Вейн и встаёт. — Пойду лошадей гляну.
И уходит в темноту, к коновязи, хотя Гордей там уже всё проверил.
Влас вздыхает и снова двигает пешку. Я смотрю на доску через огонь. Клетки на ней выжжены, а не нарисованы. Края стёрты пальцами до светлого дерева, и одна ладья чужая, другого дерева и чуть выше остальных. Видимо когда-то потеряли родную.
Я встаю, обхожу костёр и сажусь напротив.
Влас поднимает глаза.
— Тебе чего?
— Посмотреть.
— Смотри. — Он делает ход. — Знаешь, что это?
— Нет. — Я пожимаю плечами. — Я смекалистый. Давайте попробуем.
Влас смотрит на меня долго, так же, как смотрел в Тёсове на доски, падающие из торца. Потом хмыкает и ставит на место пешку, которую только что подвинул.
— Смекалистый, — повторяет он. — Ну, гляди, смекалистый.
Учит он долго и с удовольствием. Берёт каждую фигуру, показывает мне и ставит на место. Пешка ходит вперёд на одну клетку, бьёт наискось. Ладья ходит прямо. Конь ходит буквой, вот так, через голову. Ферзь самый сильный, король самый главный, а сам почти ничего не может. Я слушаю, киваю и переспрашиваю про коня, а сам думаю о том, что фигуры здесь называют ферзём и ладьёй. Это наши, земные слова, и Влас произносит их, как свои. Откуда они тут, спросить некого, и я снова переспрашиваю про коня.
Мне дают белые. Я хожу конём, потом путаю, куда ходит слон, и Влас поправляет меня, двигает фигуру пальцем обратно. Я хожу пешкой, которую лучше было бы не трогать, и он берёт её, не задумываясь. Ему нравится. Он сидит прямее, шуба сползает с плеча, и он её не поправляет.
Ходу к двадцатому я вижу мат.
Его не нужно искать, он просто лежит на доске. Влас вывел ферзя слишком рано и увёл его слишком далеко, король у него стоит в углу за своими же пешками, и если моя ладья пойдёт на восьмую горизонталь, а конь встанет вот сюда, то через четыре хода королю некуда будет деться. Я смотрю на эту клетку, на ладью. Пальцы сами тянутся.
Я хожу пешкой на другом краю доски.
Через двенадцать ходов Влас ставит мне мат, аккуратно, ферзём и ладьёй, и откидывается на попоне.
— Вот так, — говорит он. — Для первого раза ничего. Королём зря бегал.
— Зря, — соглашаюсь я.
Он собирает фигуры в ладонь и ссыпает в мешочек. А я сижу и смотрю в огонь, и мне, двадцать один год назад, тринадцать, и я сижу в школьном спортзале за складным столом. Окружной турнир. Столы в два ряда, на каждом часы, и все щёлкают кнопками, будто кузнечики. Отец возил меня туда по субботам, через полгорода, на машине, и весь день сидел в коридоре на стуле у раздевалки, читал газету и ни разу не заглянул в зал. Говорил, что я от него волнуюсь. Мама давала с собой термос с чаем и два бутерброда, второй «для соперника». Я так ни разу его никому и не отдал. Стеснялся. Съедал сам, в коридоре, рядом с отцом, а он делал вид, что не замечает.
Грамота за третье место висела потом над моей кроватью лет десять, пока мама не сняла её, чтобы переклеить обои. Обратно она её так и не повесила. Я и не спросил.
— Ты чего? — спрашивает Влас.
— Ничего. Огонь.
Он смотрит на меня ещё немного и отворачивается.
* * *
На следующий вечер он зовёт меня сам. Не по имени, а просто поднимает доску и показывает, когда я прохожу мимо.
Я сажусь. Играю я плохо, но уже не так плохо, как вчера, потому что смекалистый. Через вечер ещё чуть лучше. Влас выигрывает и объясняет, где я ошибся, а я киваю. Вейн смотрит на нас от лошадей, и в его взгляде мне чудится облегчение.
— Пешки бережёшь, — говорит Влас на четвёртый вечер, — как купец медяки.
— Жалко их.
— Пешку не жалеют. Её отдают, когда надо.
Я молчу. Тренер говорил мне то же самое, почти слово в слово, и я тогда тоже с ним не спорил.
В пятый вечер я забываюсь. Влас долго думает над ходом, Кира у костра тихо рассказывает Зорику что-то про лису, огонь трещит, и я смотрю на доску и перестаю следить за собой. У меня пешка на шестой линии, крайняя, и её никто не держит. Влас занят моим конём. Я двигаю пешку на седьмую. Он не замечает, берёт коня. Я ставлю пешку на последнюю клетку и забираю из мешочка ферзя, свободной рукой, не глядя.
Через три хода Влас кладёт своего короля на доску.
Так тихо становится, будто вокруг вымерла вся поляна. Кира замолкает на полуслове. Влас смотрит на доску, на короля, на