Решётка и клятва - Cinder
— Где, — сказал он наконец. Не спросил, сказал.
— В нише у паза. Там, где они держали инструмент.
— Мера, — сказал Кезайя.
— Что?
— Их так называли. Мера. — Он вернул мне кронциркуль, и по тому, как он его отдал — быстро, будто тот жёгся, — я понял, что расспрашивать бесполезно. — Больше я тебе про это не скажу, и не потому, что не хочу.
— А почему?
— Потому что я знаю два слова из десяти и не хочу врать тебе оставшимися восемью, — сказал он. — Двенадцать лет назад я знал человека, который знал все десять. Он умер. Носи и не свети.
И это было всё. Я ещё три раза за день подходил и заходил с разных сторон, и три раза получил один и тот же ответ, произнесённый по-разному.
Зато про засов он выслушал целиком, и по лицу его я понял, что слышит он это в первый раз. Эдриан, значит, доложил ему про утонувшего землекопа и не доложил про дверь, которую заперли снаружи. Я запомнил и это.
Я рассказывал, а он сидел на обломке башни и смотрел в сторону бухты, и лицо у него не менялось вообще. Когда я закончил, он помолчал, а потом сказал совсем не то, чего я ждал.
— Спасибо, — сказал Кезайя. — Ты сейчас снял с меня одну вещь, которую я таскаю с той ночи.
— Какую?
— Я всё это время думал, что это я виноват. Что я поставил пороховщиком пьяницу и что все пятьдесят один — мой счёт. — Он усмехнулся, и усмешка была нехорошая. — Теперь я знаю, что счёт не мой. Знаешь, Мастер, что самое поганое? Мне от этого стало легче. Я сижу тут и чувствую облегчение, а Финн как лежал, так и лежит.
Я не нашёл, что ответить.
— Бет знает? — спросил он.
— Знает.
— Схожу.
Он сходил. Что он ей говорил, я не слышал и не спрашивал, но после этого разговора Бет стала брать еду из общего котла, а не ждать, пока раздадут и разойдутся.
Список я показал ему вечером.
Тобиас сидел тут же, чуть в стороне, и подкладывал в костёр. Я за ним не посылал — он пришёл сам, как приходил всегда, когда речь заходила про форт, и это было в порядке вещей: он тут девять лет, хозяйство его.
Мы сидели у костра, я развернул свои листы, исписанные мелко и криво с обеих сторон, и начал читать. Кезайя слушал, кивал, на некоторых именах морщился, на одном фыркнул. А когда я дочитал, он сказал:
— Двести восемь.
— Двести пять, — сказал я. — Живых. С Недом — двести шесть.
— Двести восемь.
— Капитан, я их обошёл по одному. Я три дня ходил и спрашивал.
Он взял у меня листы. Пошевелил губами, считая. Потом начал сначала и считал уже вслух, шёпотом, и я сидел и слушал, как человек считает своих людей по именам, и это было длинно и очень тихо.
Он дочитал и положил листы на колено.
— Значит, я неправильно помнил, — сказал Кезайя.
Тобиас за весь этот разговор не сказал ни слова и не пошевелился. Он смотрел в огонь и подкладывал ветки, ровно по одной, и я тогда подумал только, что человеку неловко слушать, как капитан при чужом сбивается на счёте собственных людей.
Кезайя смотрел в костёр, и я смотрел на него, и я видел совершенно отчётливо, что он помнил правильно. Он не спутал, он не округлил, он не оговорился — он всю дорогу от берега до этого костра знал цифру, и цифра у него была двести восемь, и она была не с потолка. Столько было в этом форте, когда я приехал, — он сам мне это сказал в первый же день. Минус Нед — двести семь. А я нашёл двести пять. Двоих не было нигде: ни в бараке, ни у Марты в очереди, ни в одной моей строчке.
— Капитан.
— Оставь, — сказал он, вставая. — Я ухожу завтра на рассвете.
— Куда?
— Туда, где мне дадут денег на то, чтобы кормить двести пять человек, — сказал он. — Или двести восемь. Мастер, я тебе одно скажу: считай всё. Вёдра, доски, людей. Тот, кто считает, рано или поздно на чём-нибудь споткнётся, и споткнётся он на чужой цифре.
Он ушёл на рассвете, и я вышел смотреть. «Королева Виктория» выбирала якорь в сером свете, паруса на ней распускались один за другим, медленно и до отвращения красиво, и я стоял на валу и думал одну совершенно эгоистичную мысль: вот сейчас из бухты уйдёт последнее, что похоже на защиту.
Она ушла. Бухта стала пустая и широкая, и в ней остались «Малышка» у самого берега, торчащий из воды остов и мы.
А дождь начался в тот же вечер.
Он шёл стеной, как и полагается в этих широтах, — не капли, а сплошная вода, и с таким шумом, что приходилось кричать. Форт обрадовался. Все вытащили во двор всё, что могло держать воду, — бочки, лохани, котлы, — и бегали под ливнем, и дети визжали, и Марта орала, чтобы не таскали грязные бочки, и вот этот час был, наверное, самым весёлым за всё это время.
Я стоял под навесом у кухни, смотрел на всё это и был, кажется, единственным человеком во дворе, которому не хотелось под дождь.
Не потому, что я устал. Просто я смотрел на воду и видел не воду, а работу: вот эта струя с кровли кухни идёт мимо бочки, тут надо подставить доску; вот тут двор не сохнет, значит, под глиной глина, и весной будет болото; вот у казармы вода льётся прямо в стену, а должна бы уходить в сторону.
И думал я про всё это, разумеется, палубными словами. Двор у меня в голове был палубой, струя с кухни — не отливом, а шпигатом, а место у казармы, где вода стояла, — тем самым карманом, из-за которого у плохо сделанного корабля первым гниёт то, что никто не видит. Я за все эти