Погрешность. Том 3 - Гарри Санн
Аттестация
Ушак сидит у Горанова плетня на корточках, спиной к жердям, и, когда я подхожу, не встаёт. На плечах у него роса, рубаха потемнела от неё до лопаток, и я понимаю, что сидит он тут с рассвета, если не дольше. Лук лежит у него на коленях. Лом стоит рядом, привалившись к столбу калитки, и жуёт травинку.
— Горан звал, — говорю я. — Купец камни принимать будет.
— Знаю, — говорит Лом. — Мы тоже к нему.
Горан выходит на крыльцо в рубахе без пояса, с ковшом в руке, видит нас троих и останавливается. Ушак встаёт. Встаёт так быстро, что лук соскальзывает у него с колен в траву, и он его не поднимает.
— Мне б сказать, — говорит Ушак.
— Говори.
Он говорит. Сначала глядит в землю, потом на Горана, потом опять в землю. Слова у него идут кусками, он начинает одно, бросает, начинает другое. Мать одна. В лаптях. Купец сказал: худая. Ушла из стойбища, из-за него ушла, потому что Дёма сказал, нет у неё больше сына. А сын есть. И она его ищет по деревням, одна, в одной шкуре, а скоро холода.
— Мне б её найти, — говорит он. — А я слово дал. Деревне. Лому вот. Что не уйду. — Он поднимает голову. — Вот и пришёл спросить.
Горан долго не отвечает. Ставит ковш на перила, спускается с крыльца на одну ступеньку и останавливается там.
— Сбежал бы ночью, — говорит он, — искать бы не стал. Лесной ты, лес тебя примет. А раз пришёл спрашивать, значит, нашим уже себя считаешь.
Ушак молчит. Уши у него красные до самых кончиков, но он не отводит глаз.
— Я за него, — говорит Лом от калитки и выплёвывает травинку. — Добычу его год делить, как велено, погорельцам. Так я свою за двоих отдам, пока его нет.
Горан смотрит на Лома, потом снова на Ушака.
— Один не пойдёшь, — говорит он. — Лесу ты, может, и свой, а людям чужой. В деревне тебя за порог не пустят, а то и собак спустят. Лесных нынче не жалуют, сам знаешь почему.
— Я с ним пойду.
Это Силан. Он стоит у калитки, когда пришёл, я не заметил. Опирается на палку, но держится на ней иначе, чем летом: не висит, а только придерживает, и левая нога у него стоит на земле прямо.
— Колено нынче держит, — говорит Силан. — Кира неделю мне его мяла. Пешком далеко не уйду, а на возке доеду. И его довезу. Меня по деревням знают, кто старый. А кто не знает, так мне дверь всё одно откроют, коли постучу.
Горан смотрит на его колено, на палку.
— На возке, — повторяет он. — Это ж Буланку тебе отдать.
— Отдай. Вернём.
Горан молчит, долго, и я понимаю, что он считает: лошадь в деревне, на ней пашут, возят дрова, ездят в Тёсово.
— По старой дороге-то проедешь?
— Проеду. Купец её только что прорубил, обоз прошёл, и возок пройдёт.
— Где искать-то будете? — спрашивает Горан, уже не споря.
Лом пожимает плечами.
— Купец её в Лысой ссадил. Дальше она по тракту пошла, к Глухой Воде. Только ушла она недели две как. Где она теперь, никто не скажет. Может, к Глухой дошла, может, дальше. А у Тёсова развилка, могла и направо, на Гарь, кто ж знает то.
— От Лысой и пойдём, — говорит Силан. — Где её последний раз видели. Туда старой дорогой, напрямки. А оттуда по тракту, по её следу, от деревни к деревне. Кто видал, кто кормил, куда пошла. Так и найдём.
Горан стоит на ступеньке и молчит. Потом кивает.
— Идите.
Уезжают они к полудню. Ушак за утро успевает сбегать к Грачу за мешком, Силан запрягает Буланку в лёгкий возок, на котором летом возили снопы, и кладёт на дно палку, рогожу и мешок с солью и хлебом. У околицы, у первого чёрного камня, стоит Корш. Стоит, опершись плечом о камень, и смотрит, как они уезжают: Силан на передке, с вожжами в здоровой руке, Ушак рядом с возком, пешком, с луком за спиной. Мяса Ушак не взял. Зверя осенью на питание он теперь добудет сам.
* * *
Пока они уходят, я стою у плетня и смотрю им вслед, и мне неуютно, а почему, я сначала не понимаю.
Потом понимаю. Ушак пришёл спросить. Мог уйти ночью, и никто бы его не держал, а он сидел у плетня с раннего рассвета и ждал, пока Горан выйдет. А я не спрашивал никогда. Кристалл Лома в гнездо я поставил сам и сказал Горану, когда уже ничего нельзя было вынуть. В Рудню отдал четыреста киловатт и не сказал никому. Стучался в узел два один, ночью. Неделю обрываю по ночам то, что тянет из пещеры, и тоже молчу.
На заводе это работало. Я сидел у стенда, считал, писал докладную, и докладная уходила наверх, к начальнику участка, а от него к директору. Решал директор. У него была должность, у меня зарплата, и это было честно: я за свои цифры отвечал, он за то, что с ними сделают. Здесь директора нет. Мои цифры никуда не уходят. Я решаю молча, и решение сразу падает на людей, на Горана, на Ждана, на всю деревню, а они даже не знают, что это кто-то решил.
Я прожил здесь полгода. Из меня вырос другой человек, выше на полголовы, с рубцом на руке. А думаю я так же, как думал на заводе, когда работал за зарплату.
* * *
Вейн принимает камни на Горановом крыльце, как принимал, наверное, всегда: садится на верхнюю ступеньку, кладёт на колени книгу, рядом ставит весы, маленькие, медные, с двумя чашками на цепочках. Влас лежит за стеной, в избе. Дверь в сени открыта, и иногда оттуда слышно, как он кашляет. Но кашляет он сегодня тише, чем вчера.
Горан выносит камни в тряпице. Развязывает на ступеньке, разворачивает. Мелочь, чёрная, с ноготь, кучкой.
— Одиннадцать, — говорит Горан.
Вейн пересчитывает сам, по одному, перекладывая из кучки в кучку. Одиннадцать. Он кивает и записывает.
— Весной семь было, — говорит он, не поднимая головы от книги.
Горан лезет за пазуху и кладёт рядом камень с яйцо. Тот, что Грач выкопал у выворотня.