Сен-Леон: Повесть шестнадцатого века - Вильям Годвин
Выйдя из заточения в результате осады замка австрийской армией, одним из победоносных отрядов которой командовал старший сын Сен-Леона, 32-летний Шарль, «благодетель венгерского народа» узнает от него страшную весть о том, что куда злейшим врагом правды и христианства, чем Бетлем Габор и турецкий султан Сулейман Великолепный, прослыл он сам, выдававший себя за французского дворянина Шатийона, на вечный позор перешедший под знамена турок и спасший от голодной смерти тысячи неверных как раз в тот момент, когда осаждаемая Венгрия должна была пасть под натиском христианской армии. Этот эпизод — кульминация и в то же время концовка, концептуальное завершение «Странствий Сен-Леона». В самом деле, «витализм» романа, проблематизировав, как уже было сказано, все актуализированные предромантизмом социокультурные ценности, проблематизировал и саму испытываемую идею «всемогущества». Круг замкнулся. Демонической переоценки ценностей не произошло, и роман на глазах читателей превратился в детективный, переформулировавший древнюю как мир «проблему человека».
Психологически точно воссозданный Годвином «витальный порыв» засвидетельствовал, что человек, вопреки утверждениям гуманистов, «в основе своей зол». К этому выводу приходит, будучи, правда, не в состоянии объяснить его причину, и сам герой после неприятной для него встречи с назойливым испанцем, оказавшимся шпионом и осведомителем святой инквизиции: «То была странная враждебность двух людей, абсолютно незнакомых друг с другом и не осмеливающихся прибегнуть к помощи слов. Но таков мир! Мы испытываем чувство ненависти, сами не зная почему. Мы готовы перерезать друг другу глотки лишь потому, что нам не понравилось выражение лица или покрой перевязи». Потребовалось осуществленное Гегелем диалектическое соотнесение крайностей сенсуализма и рационализма, чтобы прояснить взаимообусловленность природного и социального начал в историческом становлении духа: «Глубокому церковному учению о первородном грехе, — писал Гегель в первом издании “Энциклопедии философских наук” (1817), — противостоит учение современного просвещения, что человек от природы добр и он поэтому должен оставаться верным природе». Между тем «человек, поскольку он дух, не есть природное существо, поскольку же он ведет себя как таковое и следует целям вожделений, он хочет зла»[24].
Давая волю разрушительным аффектам, в которых проявляется вся безмерность умственной гордыни Франкенштейна (Мэри Шелли, «Франкенштейн, или Современный Прометей»), честолюбия Фокленда (Вильям Годвин, «Вещи как они есть, или Калеб Вильямс»), властолюбия и алчности Манфреда (Гораций Уолпол, «Замок Отранто»), Монтони (Анна Радклиф, «Удольфские тайны»), Мельмота (Чарлз Роберт Мэтьюрин, «Мельмот-скиталец»), Ватека (Уильям Бэкфорд, «Ватек. Арабская повесть»), сладострастия Амбросио (Мэтью Грегори Льюис, «Монах»), капитана Альвара (Жак Казот, «Влюбленный дьявол»), Медарда (Эрнст Теодор Амадей Гофман, «Эликсиры сатаны») и т. п., преступный герой романа «тайн и ужасов» в отличие от своего «усмиренного» предшественника — добродетельного героя семейного романа, выразителя этического идеала «среднего состояния» — обнаруживает проблески гениальности, способность к переживанию «блаженного восторга» (Ницше) дионисийского опьянения.
Едва ли Годвину, равно как и современным ему авторам «готических» романов, дано было предугадать, какое разрушительное будущее ожидает теоретически обоснованный им и художественно воссозданный дионисийский порыв. Пройдет не так уж много лет, и Ницше, ученик и парадоксальный наследник Шопенгауэра, автора трактата «Мир как воля и представление», преобразует пессимистическое учение о «глупости и слепоте воли», источнике непрерывно возобновляемых и вечно неутолимых желаний, в жизнеутверждающий «имморализм». Разделив в книге «По ту сторону добра и зла» (1886) историю этики на три периода: «доморальный», когда о поступке судили по его следствию, «моральный», когда деянию предшествовала рефлексия о его мотивах, и «имморальный», Ницше сделал выбор в пользу последнего, усматривая в непреднамеренности всякого непосредственного побуждения симптом грядущего освобождения от безысходного противоречия между свободой и необходимостью: «Преодоление морали, в известном смысле даже самопреодоление морали — пусть это будет названием той долгой тайной работы, которая предоставлена самой тонкой, самой честной и вместе с тем самой злобной современной совести как живому пробному камню души»[25].
А. Бергсон в работе «Два источника морали и религии» (1932), развивая интуиции Ницше, противопоставил охранительной (природной) морали самоотвержения «единичного элемента» пчелиного улья или муравейника креативную мораль «жизненного порыва», инстинкта «творческой эволюции», раздвигающего границы «закрытого общества» и «закрытой морали»: «Если в тех обществах, которыми уже являются индивидуальные организмы, элемент должен быть готов пожертвовать собой ради целого, если так же обстоит дело и в тех обществах обществ, которые образуют в конце одной из двух великих линий эволюции пчелиный рой и муравейник; если, наконец, этот результат достигается инстинктом, являющимся лишь продолжением организаторской работы природы, то это потому, что природа занята больше обществом, чем индивидом. Если у человека дело обстоит уже не так, то это потому, что избирательское усилие, проявляющееся во всей сфере жизни посредством творения новых видов, нашло в человечестве лишь средство продолжаться через индивидов, к которым вместе с умом перешла тогда способность к инициативе, к независимости, к свободе»[26].
Трагический опыт двух мировых войн XX века засвидетельствовал, что имморализм — явление не столько обворожительное, сколько разрушительное, способное, по выражению Т. Манна, превратить землю, эту и без того «юдоль скорби», еще и в «свалку для падали» («Закон»). Задолго до того, как эта возможность стала действительностью, Годвин обратился в романе о Сен-Леоне к вопросу о соотношении частного и общественного интереса, рассмотрев его с позиции куда более диалогической, чем та, которая определяла общую направленность его «Исследования о политической справедливости».
Когда государство ущемляет насущные интересы частного лица, Годвин-радикал встает на защиту жертвы государственного произвола. Такова его авторская позиция по отношению к злоключениям Калеба Вильямса. В «Предисловии» к первому изданию романа он усматривает причину такого ущемления в «духе и характере власти, сказывающихся во всех слоях общества». Однако там, где индивид в погоне за частными интересами забывает об «общественном благе», Годвин призывает его в лоно семьи, которая, узаконивая «частные пристрастия» (private affections), способна преобразовать их разрушительный потенциал в созидательный: «...Можно ожидать, что подобные пристрастия, воспламеняя чувствительность и гармонизируя душу, заставят наделенного свободолюбивым и отважным духом человека с большей готовностью приходить на помощь ближним и служить интересам общества»[27]. В самом деле, образ Маргариты свидетельствует о радикальном переосмыслении Годвином того положения «Исследования», согласно которому «личные привязанности составляют главное препятствие, возникающее на пути